В необычно жаркий день – один из первых дней апреля – пот пробивался сквозь слой ее белого грима.

– Возьми листовку. Похоже, тебе жарко.

– Все из-за этих черных одежек, – ответила она по-английски.

Он не имел в виду жару этого сорта. Он имел в виду, что ее выпуклости так и рвутся проложить себе путь на волю из черных джинсов.

– Дай сигарету. Она дала.

– Угости меня кофе, – сказал он полчаса спустя.

Она угостила.

– Разденься, – сказал он вечером, в ее убогой комнатушке.

Она разделась.

Но вот Крисси приняла душ, сняла с кожи жирную косметику, – и Мэтт был потрясен тем, что явилось из треснувшей ракушки. Она светилась, как влажное молодое зернышко. От нее исходил запах, словно от ядрышка какой-нибудь разновидности ореха. Вкус ее рта напоминал миндаль, и даже слюна отдавала привкусом аниса.

Ему хотелось насытиться ею, поглотить ее без остатка. Ее аромат сводил его с ума. Он глубоко дышал и творил некое неведомое таинство с помощью эманации ее тела. Неповторимое благоухание ее женского начала возбуждало в нем почти религиозный экстаз, мистически преображающий ее вагину в символ причастности к высшей жизни. Ладан ее гениталий курился в воздухе, насыщая его дыхание пряным сгущающимся туманом, который доводил его до изнеможения. Он выныривал в яркий свет каждый раз, словно человек, заново рожденный, одаренный новой душой. Ее чары разжигали в нем священный ужас.

В течение трех дней – за исключением тех минут, которые требовались для удовлетворения естественных потребностей или для коротких вылазок за пищей, – они не покидали кровати. Время от времени он бросал взгляд на кучу черного тряпья, сваленного в углу, на каблуки-шпильки, кружевные перчатки, декоративные побрякушки фирмы «БМВ» и каждый раз изумлялся: неужели под всем этим скрывалась белая маска с алыми губами. Его преследовала мысль, что из-под «готской» атрибутики выполз какой-то плотский дух – то ли новое животное, то ли суккуб – женщина-демон, совокупляющаяся с мужчиной во время сна.

Впоследствии Крисси не раз говорила о том времени, что Мэтт спас ее от Парижа. Но Мэтт знал, что это она его спасла.

– Что ты вообще делаешь в Париже? – спрашивала она.

– Не знаю.

– И я не знаю.

– Раз так, давай домой.

И они отправились домой. Съехали из комнаты Крисси, не заплатив. Крисси надела некоторые вещи Мэтта. Она рассталась с «готскими» атрибутами, оставила их там, где случилось обронить: перчатки, серебряные подвески, черные майки и спрятанную под ними маску. Можно было вообразить, что внутри нее скрывается какое-то чудище, которое изгоняет иные силы. Они доехали до Кале и, купив билет на ночной паром в Англию, всю ночь проспали в объятиях друг друга на полу буфета; во время перехода через пролив паром сильно качало.

На самом же деле, когда Мэтт познакомился с Крисси, его доводы в пользу Парижа окончательно испарились. Он живет в Париже, весело сообщал он самому себе, потому что это самый блистательный город, в котором можно дать волю своим чувственным порывам. Там, где шла речь об умении воплощать свои сексуальные фантазии средствами искусства, Мэтт демонстрировал и подлинное красноречие, и способность заражать собеседника своим энтузиазмом. Он мог бы собрать женщин прямо с улицы и выстроить их так, чтобы получилось яркое праздничное представление – с четко выверенными пропорциями блеска и непристойности. Спортивно-пиротехническая сторона его воображения соответствовала ленивому характеру. Он ни разу не приложил серьезных усилий, чтобы претворить в жизнь хотя бы один свой замысел… пока не встретил Крисси.

Ее судьба свалилась на него, как небрежно оброненная сигарета на деревья высохшей рощи. Она пожирала его, как лесной пожар, заставляя сгорать дотла. Прошло три года, прежде чем пламя начало утихать.

Однако, когда дым стал рассеиваться, Мэтт обнаружил, что живет с женщиной, которую, строго говоря, почти не знает, но при этом был вынужден каждый день облачаться в костюм, чтобы колесить по автострадам, принимая заказы на шоколадные батончики для станций техобслуживания и различных торговых точек между ними. Он понимал, что занимается этим потому, что любит Крисси, и их любовь была столь возвышенной силой, что иногда приходилось цепляться за якорь обыденности. Когда же он почувствовал, что не может больше решать алгебраические задачки, он бросил эту работу, как раньше бросил многие другие. Он женился на Крисси и сменил в этот период множество работ – не потому, что ему так уж хотелось работать, просто он думал, что именно этим занимаются женатые мужчины: ходят на службу. Он и представить себе не мог, чтобы за свою должность держался какой-нибудь холостяк: смысл-то какой? За прожитые годы ему довелось переменить так много рабочих мест, что они могли бы, как он думал, послужить материалом для впечатляющих «сведений об авторе» на обложке романа, если бы он вздумал этот роман написать. Не так давно Мэтт даже работал у Джеймса копирайтером в рекламном агентстве «Гамильтон и Пут», найдя, как он полагал, вполне достойный выход своим творческим наклонностям. Однако через полгода Джеймс был вынужден его «отпустить».

– «Отпустить»? Это значит, что ты меня увольняешь?

– Увольняю? Черт побери, Мэтт! Я так старался удержать тебя! Ты же знаешь, как я защищаю своих людей! Я использовал все приемы, которые мне известны. Но мы в этом году лишились трех выгодных контрактов, потерпели большие убытки, вот и получилось: «последним вошел – первым вышел». Ты мне друг. Это тяжело, крайне неприятно, но уж так сложилось.

Мэтт не сказал ничего, но был глубоко уязвлен. В короткий период сотрудничества с «Гамильтоном и Путом» он трудился невероятно усердно, но винил себя, допустив пару мелких ошибок. Мэтт считал себя почти в неприкосновенности; и действительно, за Джеймсом, успевшим обзавестись бочкообразной грудью и вихляющей походкой – непременными атрибутами «криэйтив-директора», – копирайтеры чувствовали себя как за каменной стеной. Однажды Джеймс устроил Мэтту разнос за то, что тот выболтал одной их сотруднице кое-какие конфиденциальные сведения о нем, Джеймсе. Потом у Мэтта случился конфликт с менеджером, ведающим счетами, который не сумел должным образом представить его идеи конкретному клиенту; заказ сорвался, а осыпать друг друга взаимными упреками никому не хотелось.

– Если я тебя оставлю за счет другого сотрудника, как это будет выглядеть? – оправдывался Джеймс. – Нельзя все-таки смешивать работу и дружбу. Ты ведь можешь это понять, Мэтт? Можешь?

Мэтт подтвердил, что может. В конце концов он нашел другую работу, где подвизался сейчас. Должность устроил ему другой приятель. Он возобновил некоторые знакомства той поры, когда занимался детьми, и продавал оборудование спортивных площадок для одной скандинавской фирмы.

Но потом рвение у Мэтта угасло. Работа становилась чем-то вроде пиявки, которая разбухает, питаясь твоей кровью, пока ты блуждаешь по житейскому болоту. Словно тропический червяк, проникающий в кровеносную систему через ранку в ступне и доползающий до головы, чтобы расположиться на постой позади твоих глаз, пока они не закроются навсегда. Менее честолюбивого человека трудно было бы отыскать.

Однако Мэтт отнюдь не погрузился в апатию. Например, он был готов работать в поте лица, чтобы сохранить свои отношения с Крисси.

Те несколько дней в Париже, и дорога домой, в Англию, и последовавшие за этим месяцы запечатлелись в памяти Мэтта озаренные ярким, «кислотным» светом. Что-то вошло в их жизнь и окутало их покровом золотых крыльев. Они стали избранными, непохожими на других. Они заняли уготованное им место на Олимпе. Работа не играла никакой роли; они могли заниматься чем угодно. Любовь делала их заговоренными от пуль. Любовь делала их неуязвимыми.

Мэтт так и не понял, когда и почему это случилось, но однажды, проснувшись, он увидел, как Крисси собирается к выходу на работу. Накладывая на лицо косметику, она изучала собственное отражение в зеркале и причмокивала губами. Взглядом, мутноватым после распитой накануне пары бутылок вина, он обвел тесную сырую квартиру, где они обитали после возвращения из Парижа. И после этого, день за днем, золотой свет начал тускнеть, отшелушиваться, как фольга. Фотохимический свет померк.